Михайлова Е.Л. "Безотцовщина"
Е. Л. Михайлова
«Безотцовщина»: что случилось и продолжает случаться с «фигурой отца»
Культурно-психологический анализ темы отцовства
- буквального или символического - проводится едва ли не впервые.
Возможно, это неслучайно: институт отцовства в постсоветской культуре
носит следы тяжелой трансгенерационной травматизации. Ее последствия
нуждаются в осознавании, ибо влияют как на психотерапевтический, так и
на более широкие социокультурные контексты. Отец условен, красив как черт И благосклонен – затем, что мертв. Вера Павлова
Мой первый зав.отделением Марк Ефимович в первый день работы
наставлял меня, молодого специалиста, так: «Теперь - что касается
нашего Шефа, кхм. Этот человек будет говорить Вам такое, что возникнет
желание немедленно пойти застрелиться. Просто, кхм, чтобы сохранить
остатки самоуважения. Разумеется, Вы не застрелитесь. Не из чего и
незачем, кхм. Но я Вас совершенно серьезно предупреждаю: это
обязательно будет. Ужасные, оскорбительные вещи, никак - я подчеркиваю,
никак! - не связанные с тем, что Вы делали или не делали, и вообще с
Вами. Бред! Чушь! Что нужно, чтобы это пережить? Все время помнить:
„Папа - сумасшедший"». Вот так почти тридцать лет назад была
сформулирована странная, но в высшей степени полезная мысль,
позволяющая выдерживать бесконечные заходы сошедшей с рельс «фигуры
отца». Патриархальной, стало быть, власти и авторитета. Что же
случилось с этой самой «фигурой» — или, возможно, что сделало ее
кажущееся безумие самым правильным способом адаптации к миру, а
вызывающую оторопь «дурь» — типичным, узнаваемым способом реализации традиционных патриархатных ценностей? Позволю себе еще одно отступление - во времена не столь дальние. Уже
в девяностые годы, когда все закачалось, посыпалось, перевернулось - но
зато и ожило - работала я в славном городе Эн. Учебная группа, все
больше врачи да психологи; психодрама, социодрама, ролевой тренинг.
Попросила однажды вспомнить какую-нибудь цитату из профессионального
текста, которая по каким-то причинам «цепляет» лично, вызывает явные и
отчетливые чувства. Для работы - то есть для разыгрывания и
«интерпретации действием» - группа выбрала фразу из статьи об
особенностях личности и жизненного пути так называемых «взрослых детей
алкоголиков». Говорилось в той цитате, что им «трудно строить
вероятностные прогнозы, а стало быть, и планировать; отношения их с
миром и с людьми часто хаотичны из-за неясной им самой невозможности
оставаться в изменяющихся отношениях, не разрывая их - то есть
выдерживать напряжение неопределенности». (Оно и понятно: уж слишком
нахлебались они этой неопределенности в том возрасте, когда человек
перед нею бессилен: все, что будет или не будет происходить в доме,
зависит от того, каким сегодня явится папа. Будущее дальше сегодняшнего
вечера и подавно планировать невозможно, да и не стоит: что это дает,
кроме боли?) В той группе, что важно, было не так уж много людей,
действительно выросших в дисфункциональных семьях - не столько, сколько
выбрали работу с этой цитатой. Разумеется, появились у нас персонажи:
Хаос, Страх Перед Будущим, Постоянное Вранье и остальной набор
известных явлений. Все они были уродливые, но поразительно живые и
знакомые, прямо-таки родные - с такой легкостью рождались действия и
реплики, с таким куражом играли. Группа, что называется, пошла вразнос
и отрывалась вовсю - это часто бывает в социодраматической работе с
«негативным материалом». И все же что-то тут было еще, какой-то важный
оттенок общего, разделяемого понимания: знай, мол, наших, не то еще
видали! Врешь - не возьмешь! Прямо по Довлатову выходило: «В борьбе
с абсурдом так и надо дейс¬твовать. Реакция должна быть столь же
абсурдной. А в идеале - полное помешательство». «Родня» в лице
дисфункциональных паттернов гуляла вовсю, а единственный настоящий
монстр в той работе был персонаж - кто бы вы думали? - «Здоровые Зрелые
Отношения». Как раз те, которые «недоступны взрослым детям
алкоголиков». Это было что-то вроде механических игрушек, тупо
обменивающихся рукопожатиями, и походило на уже подзабытый плакат
«Мир-Труд-Май»: оптимистические зомби с улыбками, обычно у нас
называемыми американскими. И как можно сожалеть о том, что тебе это
недоступно, когда «это» - явная лажа, в пределах видимости люди так не
живут; ты еще про «уверенность в завтрашнем дне» вспомни, ага... Доиграли.
Шеринг: на фоне догорающего куража враз потемневшие лица, сильные
чувства «всмятку» - стыд, привычный страх, привычная же надежда, гнев
непонятно на кого, море печали и в какой-то момент возникающий
эмоциональный «блок»: все это вместе не распутать, не удержать,
лучше уж совсем не чувствовать. Неписаные правила многих алкогольных
семей - «не доверяй, не чувствуй, молчи». Что же это в них такое
знакомое... Да, конечно, «не верь, не бойся, не проси» - покинувшее
свой лагерный контекст вместе с прочими «наездами», «понятиями» и
«авторитетами». Как ни странно, пропись семейная даже жестче: она
требует не только «не бояться» и «не просить», по ней и многие другие
чувства и речи неуместны, опасны или просто бессмысленны, ибо
безнадежны... И мы с группой ужасно мучались, пытаясь «разморозить»
вот этот при¬вычный эмоциональный блок, возникающий там и тогда, где и
когда ждать нечего, верить нельзя, надеяться не на что - но очень,
очень хочется... Очень хочется, чтобы началась какая-то другая
жизнь и можно было полагаться на договоренности, ясно помнить, что было
вчера и позавчера, не делать вид, что «все это» не имеет к тебе
никакого отношения... Если бы не хотелось так сильно, не было бы так
больно - но все знают, что «хотеть не вредно», а все обещания новой
жизни с завтрашнего дня так же искренни и так же лживы, как это было
вчера и позавчера. Лучше не вспоминать. Медленно, запинаясь и увязая,
разгребали мы этот «завал», уже понимая — хотя бы по схожести чувств
самых разных людей с самым разным семейным прошлым — что речь идет о
чем-то большем, чем «злоупотребляющий алкоголем отец». Что это все
такое, что с нами происходит, - спросил кто-то; своего рода «свободной
ассоциацией» неожиданно возник странный ответ: люди, а ведь сегодня 22
апреля, ничего себе, мы вроде забыли, но ведь не забыли же на самом
деле... Еще один «дедушка», которого стало удобнее стесняться, но и
это не помогло. В конце концов, безопаснее не иметь вообще никаких
«отцов и дедов» - кто знает, какими они будут объявлены во время
следующего пересмотра «семейной истории». Так что никто ни с кем «в
родстве не состоял», не был, не участвовал, нет, прочерк. Ролевые
модели «отцовского» поведения - в предельно широком смысле — не только
не привлекательны, но и пугающе неадекватны. Когда многие вполне
достойные люди говорят, что на политика такого-то смотреть неловко
(противно, невозможно) — все врет, вчера говорил другое, позавчера
обещал третье, а на самом деле то-то и то-то... В самой этой
пристрастности, в горячей краске такого стыда так и слышится очередное
разочарование в привидевшейся в который раз «фигуре отца». Может, и
хотелось бы уважать и верить - еще как, а толку-то? - но ведь не таким
же! А без достойной ролевой модели довольно трудно представить себе,
«кем станешь, когда вырастешь» - хоть совсем не становись взрослым. Большинство
сюжетов, касающихся власти и влияния, развиваются в жанре не семейной
саги, а черного кино о подростковой шайке: «брат» важнее и опаснее
«отца», хотя бы и крестного. «Семья», как и «авторитет», стала словом,
нуждающимся в комментариях — мол, не в том смысле, а в обычном,
словарном. Кстати, где в последний раз вы встречали фразу: «Твой отец
гордился бы тобой»? Правильно, в «Гарри Поттере». Что тут скажешь? Тоска
по преемственности «по отцовской линии» существует в скрытых и самых
причудливых формах. И понятно, что эта самая «линия» подорвана и
по-разному пресечена как в конкретной истории реальных семей, так и в
символическом пространстве, населенном мифологическими, едва ли не
архетипическими фигурами. Редкость, единичность образов достойного
отцовства — в реальности они, конечно, есть, но сколько нужно этой
реальности, чтобы исцелить последствия травматизации длиной в век? -
включает хорошо известный механизм мифологизации далекой, почти
сказочной фигуры. Впрочем, и она подводит: «царь-батюшка» подписал
отречение, и не этой ли нотой отчаяния покинутых сыновей окрашены
многие документы и фольклор белого движения? Канонизировать
«екатеринбургского мученика» можно, вернуть надежную отцовскую фигуру -
нет. В замечательной и довольно известной работе «Культура и мир
детства» Маргарет Мид говорит о трех типах культуры: постфигуративной,
конфигу-ративной и префигуративной. Если в первой изменения протекают
настолько медленно и незаметно, что опыт дедов пригодится внукам, а
вторая ориентирована на опыт современников, принадлежащих к данному
обществу, то в префигуративных культурах «старшее поколение никогда не
увидит в жизни молодых людей своего беспрецедентного опыта». Дети ли
враз устремились от этого опыта, отцы ли объявлены не заслуживающими
доверия, катастро¬фические ли события оборвали связь — возник разрыв. Весь
XX век в России можно рассматривать как век префигуративной культуры,
но наш «особый путь» к тому же еще накладывал один разрыв на другой.
Гибель «отцов» в революции, Гражданской войне, в годы репрессий, в
Великой Отечественной; гигантская тень «отца народов», нескладная и
неискренняя попытка «подобрать правильных отцов» — вроде приторных
встреч ветеранов с молодежью или мертворожденного института
«наставничества»; опасный и настойчивый интерес социума к тому, чем
занимался такой-то до соответствующего года, достаточно ли хорош «в
свете новых решений»... И во все периоды — ориентировка по очередному
рубежу «великого перелома» или не столь глобального, но все равно
отсчета «по новой»: теперь будет так, как сказано, кто не спрятался, я
не виноват. Историческая правда, вся эта жуткая статистика со
множеством нулей - погибшие, репрессированные, без вести пропавшие, «не
нашедшие себя в новой жизни», спившиеся и прочие «в списках не
значащиеся» — смешивается с мифологической ситуацией сказки наоборот:
не сын уходит из Дома за подвигами, лучшей долей и обретением свой
взрослой мужской роли - из Дома уходит отец. И хорошо еще, если по
бокам не маячат тени конвойных. Когда работаешь с семейной историей,
эта удаляющаяся мужская спина, вслед которой несется когда плач, когда
проклятия, «выпадает в раскладе» так часто, что становится не жанровой
зарисовкой «трудных времен», а мета¬форой исторического сиротства,
покинутости. «Он говорил, как отец прощался, как его уводили... И в
голосе его была открытая боль, что меня поразило, ведь он старше меня и
разлука произошла давно, двадцать лет назад, а у меня тринадцать лет
назад, но я думал об отце гораздо спокойней. Боли не было, засохла и
очерствела рана. А он плакал». Это Трифонов пишет о Твардовском, оба
они на сегодняшний день не очень-то читаемые авторы, их опыт тоже
оказался «некстати», да не в том дело. Дело в том, как «засохла и
очерствела рана». Разоблачать и призывать к покаянию (как будто к нему
обращаются по призыву) - это тоже вполне в традиции: с «чувством
глубокого возмущения» по-прежнему все в порядке. «Работа горя» не
завершена - а возможно, даже по-настоящему и не начата; оплакивание
предполагает признание боли — болью, раны - раной, потери — потерей.
Трудно даже представить себе, в какой же форме, в каких ритуалах и за
какое время может быть переработана в культуре эта «безотцовщина». В
психодраматической работе с «засохшей и очерствевшей раной» приходится
иметь дело часто и по очень разным поводам — например, когда вдруг
оказывается, что без «внутреннего отца» трудно и плохо, а «материала»,
даже на уровне фантазии, катастрофически не хватает... Или когда речь
идет о фигурах учителей, покровителей, хранителей традиций и правил,
«отцов-основателей»: в самый, что называется, неподходящий момент этот
«ресурсный персонаж» вдруг как зыркнет бесноватым глазом
самозванца-оборотня — ишь, размечтались... Или когда достаточно молодые
и успешные люди изо всех сил стараются «стать отцами самим себе», а
заодно еще и своим реальным коллегам, студентам, подчиненным - и все
эти «дети», включая собственного «внутреннего ребенка», отчаянно
сопротивляются: все ты врешь, изображаешь тут надежного и
ответственного, а сам того гляди кинешь, по-кинешь, исчезнешь...
Избежать же этой работы - то есть мучительной встречи с болью утраты,
осознавания масштабов разрушений, поиска самых дальних и непрямых
ресурсов, терпеливого выращивания «своей правды об отце» — невозможно.
Хотя бы потому, что именно призрак отцовской фигуры сказал однажды:
«Прощай, прощай, и помни обо мне».
Постскриптум:
Этот текст написан за два месяца до конференции, на которой я
проводила одноименную социодраматическую мастерскую. В ответ на
предложение «вспомнить любые исторические, фольклорные, литературные
образы российских отцов в XX веке — тех, которые сейчас кажутся важными
и заслуживающими подробного рассмотрения» и после социометрического
выбора на «линии времени» остались пять персонажей: Николай Второй,
Иосиф Виссарионович -пропуск, разрыв — и далее: Папа Дяди Федора (из
незабвенного Простоквашина), Волк, Усыновивший Теленка (тоже из
мультика) и Гоша (из культового фильма «Москва слезам не верит»).
Непридуманных отцов на вторую поло¬вину века не нашлось — что,
разумеется, не означает их отсутствия в жизни. И все же...
|